Химстостав поэзии Игоря Лазунина

Игорю Лазунину катастрофически не везет – стихи его никак не могут появиться в «Журнальном зале». Ну, не берут его «толстяки» –  даже питерские, не говоря уж об остальных. Понятно, что не взяли в «Звезду» –  там очень тесная полянка для своих, но не попал и в «Неву» (ни при Никольском, ни при Гранцевой), и даже в «Зинзивер», в котором разве что ленивый не печатался.

Может, это карма у Лазунина такая, а, может, его скромность и нетусовочность работают против него? Есть еще одно возможное объяснение – он как-то умудряется существовать между традиционалистами и авангардистами. При этом раздражая, видимо, и «наших, и ваших». Для авангардистов он слишком силлаботоничен и последователен, а традиционалистам режет слух избытком метафор, застит глаз цветистостью изложения. Не знаю, что нужно, чтобы тебя признал тот или другой лагерь. Вот, Ширали, например, считается авангардистом, хотя очень традиционен по содержанию, игра его – в грациозной сбивке ритма. Лазунин же грациозно сбивает наше внимание куда-то вбок от смысла. Он словно прыгает по созданным в стихе образам, как по кочкам. Да так задорно, что залюбуешься да и позабудешь – куда прыгает, зачем? У Лазунина есть композиция, сюжет, вход и выход. Но линия образов так сильна, что существует как будто параллельно изложению. Вот, к примеру, стихотворение «Пасха»:

Вспыхивая, спичка произносит: «Черчилль».
Страшный был, наверное, премьер-министр,
Если врассыпную убегают черти.
Или мыши прячутся среди канистр.

Что ж вы? Веселитесь, я вас не ругаю.
Скоротаем время в дружеском ключе.
Я ведь этой ночью тоже зажигаю,
Только свечку на пасхальном куличе.

В этом свете жизнь встает в тоски заплатах,
Водкою обезображенной каргой.
Если бы я не был черств и вдруг заплакал –
Слезы были б приторнее, чем кагор.

От огня бликует белая глазурь.
И фитиль рассыпал красноватый треск.
Ковыряется бревном в моем глазу
Тот, Кто, как всегда, Воистину воскрес.

Первая строфа так ошеломляет спичечным Черчиллем, распугавшим мышей, что вторая уже ошарашивает внезапным переходом к пасхальной теме. Позже-то осознаешь, что и тема была заявлена в названии, и вторая строфа – совершенно логическое продолжение первой, без чего весь этот «черчилль» превратился бы просто в красивый «пшик». Завораживающе-зловещ, афористичен и самодостаточен финал стихотворения. Хотя и карябает слух убитым рифменным чередованием. Стихотворение – словно вихрь, но подчиненный четкой внутренней структуре.

А вот и еще одно – с цепочкой блестящих образов, намертво скрепленных друг с другом.

Отмель ночи тесна.
В рыжеватых пластинках
Нерестится сосна –
Мечет искры-икринки.

Не в меня эта снедь.
Лоб в испарине мокнет.
Натолкнувшись на смерть,
Грудь возьмет и замолкнет.

Солнце встанет, уже
Сможет ветер прогорклый
Волосинки ужей
Зачесать на пригорок.

И от страха сильней
Мышь, заползшая греться,
Под ветровкой моей
Будет биться, как сердце.

В каждой строфе – находка: нерестящаяся сосна, волосинки ужей, зачесанные на пригорок,  трансформированный фразеологизм «не в меня эта снедь». И одно обязательно вытекает из другого. Хотя этого-то, может, и не требуется. Вот, опять-таки, мышь  – она здесь не как у Мандельштама «после полуночи сердце пирует, взяв на прикус серебристую мышь», т.е. таинственная мышь, непонятно откуда взявшаяся; мышь у Лазунина прячется от ужей, которые были строфой выше. Но образ этой мыши столь живой, что и без этой последовательности замечательно бы сработал. Может, и не надо было так хватко скреплять звенья цепочки? Побольше размытости, небрежности, высвобожденного подсознания? Или, наоборот, поменьше этих «искр-икринок», чересчур бликующих на поверхности смысла?

Но вот такой принцип работы у Игоря. В этом, наверное и состоит его уникальность. Такая яркая и в то же время такая малозамеченная соратниками, критиками, редакторами толстых журналов.

Пятая книга стихов вышла недавно у Лазунина. «Химсостав предчувствия». Так себе название. Для Атоса – много, для графа де ля Фер – мало… Простите, традиционалисты поморщатся, авангардисты не оценят. Да и мне не по вкусу. Фонетически противное, логически пустовато-выспренное. А вот возвращенное в стих преображается совершенно.

Нет ни выси, ни глубин,
Плоско, но причудливо,
Но становится другим
Химсостав предчувствия.

Та же лампа, тот же свет,
Тень от штор прибоями,
Но читаешь текст газет,
Скрытых под обоями.

Жизнь до родинки видна,
Близкая, коварная,
Словно голая жена
Проскользнула в ванную.

И слетаются легки,
Прекратив верчение,
Звезды, будто мотыльки,
На твое свечение.

Так что Бог с ним, с названием. Тут важно другое – что под обложкой. Сотня стихов, все – новые. Все «с иголочки». В большинстве своем – конечно же, не о мышах, а о любви. Тут бы надо развернуться и написать отдельный большой абзац об отношении лирического героя к женщинам, возводящем их на пьедестал и ниспровергающем, попутно облекающем еще и в сочные плотские  краски – гремучая смесь бодрящих образов («Залихватская девочка, ты выкидным язычком / вытворяешь такое, куда там другим, с перочинным. / И в тебя, как в колодец, повадились падать ничком / с перерезанным сердцем мужчины»).

Но я хочу опять-таки вернуть к «мышам».  Я как-то писала в одной рецензии «Поэт заставляет проделывать читателя внутреннюю работу, и это главное свойство поэзии…» – что-то вроде этого. И, оказалось, – слукавила. Во-первых, если уж работать, то с огоньком («черчилль!»). Во-вторых, не всякая работа получает достойную награду. У Лазунина же приз читателю дается за просто так, за брошенный случайный взгляд на страницу. В каждом стихе, в каждой строфе, а то и в каждой строчке  – что-то звучит, блестит, переливается. Густота такая, что то и дело приходится откладывать книгу, чтобы привести мысли и чувства в порядок. При этом он сам – такой звучный, щедрый, вскипающий, обильный – вдруг возьмет и напишет о тональности совершенно иной, да так, что ту же ему поверишь.

Прямо под улочкой узенькой,
Не отовсюду видна,
Брызжет классической музыкой
Свежая рана окна.

Кто там за шторкою бежевой,
Сам становясь сквозняком,
Скачет по клавишам бешено,
Как по стеклу босиком?

Звуков лихих авиация
Мертвые петли чудит.
Входит в пике вариация,
И никого не щадит.

Мне же приятнее немощный
Звук, будто полунамек.
Мне позволяет быть мелочным
Сердца тугой кошелек.