День деревни

(О романе Николая Редькина «Тихая Виледь»)

1

Роман, прочитанный мною, оказался «произведением столетья» уже потому, что его пространное повествование укладывается как раз в рамки 20 века (1901-1999г). Но это хроникально, а в самой книге сюжетно-эпохально показаны достаточно напряженные отношения между двумя крестьянскими, зажиточным и бедняцким, родами Осиповых и Валенковых, проживающих в лесисто-полевой полосе Русского севера, в Архангельской губернии-области, не далеко от Котласа, на легендарной Виледи, названной так по имени протекающей там извилисто неширокой лирическо-трудовой реки. Да, на контрасте еще и рабочей, поскольку вместе со своими многочисленными изгибами да извивами ей и надлежит старательно горбатится на людей, особенно в сезон молевого сплава. И как водной артерии послужить для определения частоты пульса того или иного изменчивого русского времени…

Итак, Осиповы и Валенковы. Первые побогаче, посноровистее, поприжимистее, вторые попроще и, может быть, доступнее, поэтому первая красавица деревни Полина выбрала женихом не Ефима Осипова, а Степана Валенкова. Не станем обыгрывать эту фамилию (выстраивая насмешливую цепочку валенок-тупарь-быдло, поскольку сам автор категорически против таких определений как «босяк», «нищеброд» или «валенок валенком»), в книге и без того много описаний веселых народных игр и в лапоть, и в уледь, то в кол, а то и в подол, а сразу сообщим, что победила любовь, а не корысть и выгода.

В произведениях народного писателя Николая Редькина, а он народный безусловно, хотя любовь побеждает не всегда, но она постоянно на первом месте, что делает его и без того мастеровитую прозу особенно привлекательной. Да, у него чувство руководит текстом. То, чем грешит большинство современных прозаиков преодолевается с легкостью невероятной. Пресловутые публицистичность и злободневность практически отсутствуют. Художественность преобладает бесспорно. Чувство бежит впереди содержания и фабулы, как конь впереди телеги, а не наоборот, да еще когда телега повествования перегружена производственной фактологией и многочисленными бухгалтерскими отчетами, так сказать, сюжетной «обязаловкой». Как и положено бубенец музыкальности (а деревенские произведения Редькина необычайно мелодичны и за счет напевности самого текста, и любовного показа великолепной природы угористого вилегодского края, и постоянного использования в повествовательной и прямой речи героев чарующих слов местного диалекта) звенит над гривой прозы, если ее метафорически сравнить с лошадью, а не над- или под ее растрепанным хвостом. А применимо к Виледи отметим, что чувство бежит впереди, как река катится за пределы этого дорогого автору края, но, конечно, полностью из него не убегает. Так и писателя Редькина никогда не покидает чувство влюбленности, чувство прекрасного. И повторяю, когда чувство бежит впереди «паровоза производственной необходимости» – это отрадно. Это большое достоинство романа и повестей Николая Редькина. Так теперь пишут только единицы, только избранные.

Конечно, и у других прозаиков, руководствующихся извечными заповедями и наказами русско-советской литературы, чаще побеждает любовь, но мы о другим не будем. Отметим только, вспомнив великого Есенина, что Редькин написал не про село Радово, а про Заднегорье (еще и от слова «горе»), и невестой Степы Валенкова являлась лесисто-полевая Поля, а не дворянская «девушка в белой накидке».

«Далекие милые были». Нет, они только в начале века да и то с натяжкой являлись бесспорно милыми, еще до первой мировой войны с «ерманчем», как баяли местные старушки. Тогда народ на полную работал и на полную гулял. Как говорится, «робили, но мозги не пропили». Да, в праздники, особенно в июньское яичное Заговенье без фанатизма попивали пивко, но не заглядывали далеко. Да и как заглянешь, если нет спецкоров от радио и газет, ни телевизионной тарелки типа «Триколор». Да и «Триколон», то есть «Тройной одеколон» тогда не был в ходу. О косметическом обслуживании заботилась только природа. Про космос, да и про само слово «космос» тогда не ведали.

И хотя роман назван «Тихая Виледь», что верно лишь частично, поскольку река находилась вдали от гремучих эпицентров тогдашней отечественной цивилизации, сам край являлся трудовым, голосистым, частушечным. Читаешь в начале о вполне благополучной жизни местного крестьянства и желаешь, чтобы поскорей этот Редькин перестал держать меня-читателя на позитиве и через абзац-другой показал «Тихую Виледь» не то что тихой, а немой, скорбно-молчаливой, трагедийной, поскольку роман претендует на звание «эпохальный», а эпохальность без трагизма это, извините, как водка без пива, время-деньги на ветер… Даже хотелось в слове «звонка» услышать слово «похоронка», хотя бы с фронтов Первой мировой войны. Но река Виледь летом мелкая, абсолютно несудоходная, нет на ней сигнальных красных бакенов, один из которых, допустим, можно посчитать за округлый регулятор громкости и за счет его кручения то в одну сторону, то в другую стороны можно добиться максимума ли минимума звучания. Убавить до нуля, до убойной скорби. Но скорби нет, классовый гнет и эксплуатация на Русском севере почти отсутствуют, и только на уровне приколов зажиточный крестьянин Осипов подбивает бедного Егора Валенкова, скажем так, за «маленькую» горькой или за глызу сахара спрыгнуть с конька крыши на борону (к нашему сведению, не на накаченную воздухом, как дутыши в игровых детских городках, а с железными массивными зубьями) или пройтись голышманом на виду многочисленных косарей-односельчан. Читая подобные, не очень смешные и правдивые описания, поначалу думаешь, что это явный перехлест, но потом тебя догоняет вполне резонная мысль, что в таких больших произведениях лучше малость перехлестнуть… выйти за края, потерять берега или попутать их (применимо к Виледи), чем недохлестнуть или даже «недохристнуть», чему нас и учит хотя бы талантливый кинорежиссер Н. Михалков в своих общенародных фильмах, например, в «Сибириаде», во многом перекликающемся с романом Н. Редькина «Тихая Виледь». Главное, чтобы была любовь и чтобы в такой любви не было не то что перехлестов, а перенасыщенности и надоедания. И она, эта Любовь, здесь я возвращаюсь к отношениям между молодыми Степаном и Полиной, победила.

А вскоре победила и Советская власть. Вот тут бы и жить всласть, но не тут-то было. Через непродолжительное время в довольно вольные архангельские края, в северную Задонщину, в данном случае в Заднегорье (а еще в заречье или, ох, как красиво, – в зарековье) прискакали уполномоченные с кобурами-дурами и по программе, или как теперь пишут, проекту, дорожной карте «Продразверстка» умыкнули у селян несколько лошадей, кучу мешков с зерном, продукты мясного и молочного производств. Дальше больше. Введя хитровановским наглым образом в разряд «кулаков», арестовали и увезли в отдаленную окружную тюрьму города Котласа зажиточного, но не использовавшего крестьянский наемный труд Захара Осипова и его возмужавшего сына Ефима. Через несколько лет за вынос с молочной фермы туеска с молоком репрессировали и жену Ефима многодетную Шуру. Да вот так, за туесок, за колосок – заполучи лагерный срок. А мы орем «Верните нам Сталина!». Захотели капитализма – вернули, и мы в шоке. Попросим возвернуть Сталина – доставят, но если окажемся в шоколаде, то, думаю, это будет такой шоколад, который происходит от слова «шок»…

Вот примерно такие картины из русской народной жизни рисует писатель-художник Редькин, а если надо то и Репкин-Репин, и мазки, и предложения его продолжительны, и пишет он не усеченно и обрывочно, как я, а полнокровно-полнословно, солидно и доказательно. Я же как умею. Мельчу и много шуткую, что можно, наверное, посчитать за побочный эффект при прочтении незакомплексованного, несдавленного рамками различных условностей писателя-вилежанина. Но еще более разболтанной, местами прямо-таки разбитной является работа о творчестве Николая Ивановича литературоведа Елены Митарчук «Редькин, Пастернак и Гоголь с ними…». Хотя Редькин относительно немного пишет о церкви (но в частности, очень зримо описал как церквушку в разобранном виде перевезли на людное место и собрав, не превратив однако хотя бы в мини-собор, открыли в ей злачное заведение), эта критик в своей рецензии на роман «Тихая Виледь» использует совершенно антицерковные, альковые строки из эпатажного стихотворения Пастернака «Свеча горела но столе, свеча горела…». К тому же, продолжая наводить критику на критика, отмечу, что Редькин никогда не назвал бы бедняка «голодранцем» и не использовал бы в своей ответственной прозе легковесное и пошленькое выраженьице «любовь к родной землице». Однако рисковую затею Митарчук поставить роман Редькина в один ряд с произведениями Гоголя и Пастернака считаю оправданной. Да, Пастернак как литературное растение, хотя и с либеральной грядки, куда затягивают и нашего писателя-патриота, но в прозе он Редькина не «слаще», не лучше. Впрочем, и Николаю Ивановичу с кивком в сторону Бориса Леонидовича надо поставить на вид, что для соответствия определению эпохального романа, нужен размах поболе, пошире, со сценами городской жизни Москвы, Петербурга или хотя бы Архангельска. Но у Редькина имеется неплохой шанс устранить пробел в следующем большом романе, просто необходимом для составления обязательной по совковским меркам прозаической трилогии.

Здесь же двукнижие. А еще проще двучастие, то есть роман состоит из двух частей. В первой части речь идет, река речёт о событиях с начала века до 30-годов, ознаменавших собой силовое создание красных колхозов, а вторая – восьмидесятые-девяностые годы с жутковатым упразднением этих «знаменно-праздничных» сельхозпредприятий и повсеместным умиранием русских деревень и начавшимся распадом государства Россия.

2

История двадцатого века изучена нами неплохо, теперь мы зряче ориентируется в ней и поэтому по определенным причинам можем начать обратный отсчет годов и событий. Да и меня, как река Виледь давит на берега, некоторые обстоятельства подбивают начать рассказ о второй части романа с конца, со сцены, когда значительно постаревший Борис Осипов, сын раскулаченного селянина Ефима Осипова, попав под ливень, слезно и судорожно вспоминает, как в тридцатых годах, в такой же водопад крепкие уполномоченные арестовали его мать Шуру за украденный туесок с молоком и повели под гору к подводам, а ее малые дети, в том числе и Боренька, все в слезах и заляпанные дождевой грязью, бежали за ней с истошными криками «Маменька! Маменька!».

«Резкие порывы ветра рвут рубаху на Борисе. А он стоит, опершись на косье. Слезы, как горошины, катятся по его небритым щекам. И губы повторяют все одно и то же: как это могло быть? И в этом шуме слезного дождя, накрывающего его, он как будто слышит ответ. И не верит…».

А как же верить чему-то и кому-то в нашей стране, где даже Христос не дает никаких гарантий, что завтра безвинно любого из жителей, того же Николая Редькина не уведут конвойные? Ведь и горя, и даже гари почти все из нас хватанули в конце века, неспроста автор упоминает расстрел Белого дома в октябре 1993 года и далеко не мирные и бескровные события, связанные с ГКЧП в 1991 году. То есть двадцатый век и в своем завершении отстрелялся не в холостую, а по определенным политическим целям и фигурам.

В провинции же, хотя смотря где, распад СССР в колхозах-совхозах проходил потише, в основном, эмоции выплескивались в ходе разноуровневых реформистских дебатов и голосований. В показе последних судьбоносных жарких колхозных собраний в перестроечном Вилегодском районе и проявилось редкое мастерство писателя Редькина показывать народ в целом и по отдельности, проще говоря, по принципу «у каждого деревенщика свои тараканы, изъяны и планы».

Да что говорить, Редькин, пожалуй, последний из писателей-могикан кто может так детально, широко и правдиво показать народные массы, русский народ, чтобы предъявить его со всеми достоинствами и недостатками миру. В этом отношении показательна сцена из начала романа, где крестьяне обшё и по-русски общинно выходят на покос:

«В первых числах июля все дружно принялись косить. На луг ниже Подогородцев, что опрокинут природой-матушкой от пахотной земли вниз, к извилистому Портомою, высыпал стар и млад. Вырядились девки и бабы в белые платки и кофты, мужики в белые рубахи. Слышен крик, хохот, звон отбиваемых кос. И горбатенькие, немощные старухи потянулись в луг посидеть, пошуметь, потакать молодежь. А иная не вытерпит – тянутся иструдившиеся руки к косе. Вот и старик Тимофей, древний, седой, а туда же! Всю зиму спал беспробудно, ни жив ни мертв. Баба его Агафья уж пужалась: подойдет, послушает, живой ли? А он как из преисподней: «Ждешь не дождешься смертушки моей». – «Фу ты, черт старый!» – крестилась Агафья. А теперь вот эко чего сделалось с мужиком! Встает спозаранку: надо робить. Мало на веку-то наломался. И Анфиса бранится на него: – Тятя, ну куда тебя несет — траву путать! Еле ноги волочишь, шел бы ты домой…— А хоть покос, да пройду, — сурово говорит Тимофей, — много ли у тебя работников-то? Парамон, видать, на германча косит-взбубетенивает. Не кажется, не откликается… И сел Тимофей на травяную кочку, и стал неторопливо лопатить косу-горбушу. Шутка ли – сенокос! Всех молодит. И стариковские щеки зарделись румянцем. Ровные покосы потянулись к ручью Портомою»…

По сути Редькин показал «мужицкий рай», клюевско-есенинскую Ионию, материализовавшийся коммунизм. Но это в первой части книги, во времена еще дочекистской Руси, а в 90-е годы народ как таковой как бы пропадает, причем пропадает в буквальном смысле, поскольку брошены «любимой КПСС» на произвол судьбы и на божью волю. «На, Господь, на, – вот тебе страна». Господь и буржуи приняли, но стали действовать по своему усмотрению и выгоде.

И осталось экс-колхозникам только мудрствовать, причем без всякого хитрованства и лукавства: «Второй раз на нашем веку жизнь перевернулась. Поди еще и не последний».

Или примерно так: «Миллионы голов за Советскую власть положили, а теперь отдали власть без боя, без выстрелов. Зачем тогда столько страданий, мук перетерпели?».

Или еще: «Раньше в колхоз загоняли, а теперь сам колхоз разогнали, а людей из него списками выдавливают… Сразу 100 человек вышло».

Как говорится, за что боролись… Осталось только горевать да изливаться слезами и словесами.

А на слова и особенно на музыкальность слов народ Виледи всегда был щедр. И если во второй части романа количество людей и деревень значительно поредело, то сильно обеднел и язык. Это описывая начало века, Редькин устроил настоящую звень-перезвень! Вообще же поэзия в романе – везде и во всем: в диалогах тоже. Многие пейзажные зарисовки просто восхитительны, причем они стоят в нужных сигнальных местах и стопроцентно работают на общий замысел автора, на правдоподобие и обязательно на «сухую», саму по себе сермяжную сельхозатрибутику произведения. Народный писатель на все сто использует невероятно богатую сокровищницу или кладезь вилегодского языка – «баско, натакать, насмертно, лячкать, вдругозя» и т.п. А проговорки «Чтоб носу не казала!.. Кол тебе в ухо!.. Опять не то на ум пало!…». А частушки:

Не ходите, девки, замуж,
Ничего хорошего!
Утром встанешь, сиськи набок,
Голова взъерошена.

Или политическая:

Едет Ленин на телеге,
А телега без колес.
«Ты куда, плешивый, едешь?».
– Загонять людей в колхоз!

Загнали в колхоз – выгнали, нарекли строителем коммунизма – обгадили, но как призывает Редькин, в любом случае надо оставаться человеком. Именно с таким, вобщем-то, затрепанным, осатаневшим лозунгом-подтекстом автор описывает перипетии жизни одного из главных героев романа – Федора Валенкова. Внук крестьянина, который на спор смог, оголившись, пройтись среди смешливого многолюдья на покосе, стал лютовать, будучи принятым в пионеры, терроризировать бабок, у которых в избах в красных углах висели «белые» иконы, и, как Павлик Морозов, «вломил» мать Полину, таскавшую помаленьку муку со склада. Ну все вроде, отчетливо поставил на своей «павликоморозовской» биографии большевистское суровое клеймо, мол, железный мальчик, робот-ребенок, но прошли года, а Федор не стал профессиональны сексотом, партийной злобствующей шестеркой, а вырос в самостоятельного, требовательного и гуманного руководителя, пользующимся авторитетом у местного населения. То есть Павлик Морозов – на заметку всем либералам – отнюдь не «отморозок». Не таких уж плохих ребят воспитывала советская школа. Но табличку с надписью «Заднегорьевская начальная школа», которую сшиб колом со стены дома на землю Борис Осипов, все же не охота прощать автору-бывшему преподавателю. Лично я считаю, что не церковь, а школа до сих пор – главная святыня народа. Вспомним, как писал Николай Рубцов:

Школа моя деревянная!..
Время придет уезжать –
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.

Или мои строчки:

Я хочу, чтоб эти избы,
«Восьмилетка» и река,
И дорога в Коммунизм бы
Сохранились на века.

Но табличку Борис сбил. И это факт, зафиксированный в романе. Всё же, немного пожурив автора, отдадим ему должное, что жизнь показывает всесторонне, с плюсами и минусами, всеохватно и, как порой у него встречается, – с перехлестами, так как и бывает на самом деле.

3

 Когда читал книгу, то иногда казалось, что роман «Тихая Виледь», словно река, местами плавно, как ни в чем не бывало, обходит выступы берегов и острые углы жизни, например, почти не задета тема Великой отечественной войны. Но тут же вспомнилось, что о житье-бытье, о «братьях и сестрах» в пору военного лихолетья, в годы голода и лишений очень подробно и обобщенно написал другой архангельский писатель Федор Абрамов. Наверное, чтобы не повторяться и не перегружать совсем не широкую и не глубокую Виледь, которая по размерам значительно уступает Пинеге и Северной Двине, Николай Редькин уделил этой непреходящей теме незначительное место, хотя отголоски войны в романе слышны да еще как громко!

Можно было бы, конечно, расширить некоторые исторические описания, добавить фактологии, фактуры. Некоторые читатели заявляют о якобы нарочито малом объеме главок, но лично меня это нисколько не смущает, повествование идет органично, никаких сбоев в сюжетных, психологических и прочих изобразительных линиях не обнаруживается Но все же хочется, чтобы в некоторых узких местах было произведено хотя бы незначительное расширение, разъяснение, уделялось большее внимание нравственным искания и метаниям, чтобы, например, сделать трагический (в любом случае) выбор, за кого воевать: за «красных» или за «белых». В романе же (мане же) – ать-два-ать – пошел за «красных» воевать, а как же, интервенты высадились в Архангельске, скоро пойдут на Котлас и Виледь. А классовый, собственнический подход? «Тихая Виледь» в данном случае течет совсем не плавно, а быстро, и решительно сбивает на своем повествовательном пути препятствия и заторы в виде нагроможденных исторических противоречий и вопросов.

У речных матросов нет вопросов кроме некоторых, например: «Вот им кисло на Виледи при царе жилось?». И ведь река призналась без промедления, не пришлось разжимать её зубы хотя бы тем же багром, чтобы выдавила «Хорошо», что является ответом и на некрасовский классический вопрос «Кому на Руси жить х…?». Не нужны были здесь колхозы, но их создали, людей в них загнали, а через шестьдесят лет с невероятной легкостью разогнали. Куда крестьянину податься? Писатель Редькин пусть неуверенно, но показывает на выси и расписывает возможный путь-исход так: «Алексей и Настя стали медленно подниматься в деревню по дороге, которая, как действительно казалось отсюда, снизу, не в деревню вела, а в небо!».

Или приводит слова умирающего старика Петра: «И мне ведь шибко охота последний раз Заднегорье увидеть. С угора нашего на всю Русь глянуть!». И на Бога тоже?

Но в России и с путями-дорогами, и с религией всегда были перехлесты, «перехристы». Мужика со всей его русской сущностью постоянно швыряет из одной крайности в другую: то работает без продыха, то на печи валяется, то в церковь поспешает, то из церкви скачет в пивнуху напротив, то, как юродивый, начинает на кабак молиться, а на церковь мочиться. Ой-ой. А то Настя, молодая клубный работник и одновременно певица из церковного хора, но в первую очередь жена Алексея, помогая его вхождению в веру, вдруг сурово заявит: «Я, знаешь ли, не люблю, когда не верят». То есть автор показывает, что верующие не терпят, когда другие не верят, когда у других не так как у них, и как бы хотят «принудить их к богопоклонению, хотя это относится к единицам…

Но если не в церковь и не в бесовский красный клуб, то куда крестьянину «затесаться», где проявить русскому человеку присущую его духу Соборность? Можно иронически сказать, что отдушиной для селян на какое-то время были организационно-реорганизационные многолюдные собрания, на которых не продохнуть, по поводу упразднения колхозов. Но там опять-таки безудержно рядили: куда же идти: или на заросшие поля или в дремучий лес, благо он рядом и чрезвычайно богат образцовыми соснами и елями, чтобы и его деревья, как деревни, вырубить, а высококачественную древесину отправить по оккультным рекам и окружной ж/д за границу?

Короче выпала народу воля сторублевая: кому на заготовки в лес, кому в собес, кому в агрофирму «Третий прогресс».

Вот здесь-то Николай Редькин, скрупулёзно и неравнодушно рассматривая многовариантность народного выбора, показал себя действительно большим писателем, крупным исследователем русской жизни и русской души.

Совхозы и колхозы рассыпались, поля зарастали, земля стала уходить из-под ног, а от внезапных сближений с небом закружились головы, но нашлись все же на Виледи серьезные и правильные люди, чаящие отцовско-дедовские традиции и заповеди и стали вокруг себя собирать единомышленников с целью вилегодского, бери намного шире, всерусского возрождения для улучшения современной жизни на основе сохранения памяти о родном крае и, в частности, о ликвидированных в период сельхозукрупнения многочисленных, милых сердцу деревушек. В плане организации опять самыми деятельными оказались уроженцы деревни Заднегорье Борис Осипов, Федор Валенков и его жена Лидия Ивановна, в светлую голову которой пришла идея собрать местных и разъехавшихся по всей России односельчан и устроить летом День деревни. Что ж, назначили время проведения, известили народ, причем на праздник мог прийти любой житель Виледи и, наведя возможный порядок на развалинах брошенного селения, привезли столы и скамейки, наварили пива, подготовили концертно-танцевальную программу. Торжественные слова на открытие необычного мероприятия на открытом воздухе говорила Лидия Ивановна, бывшая учительница. Вот как прозаик Редькин описал этот волнительный момент: «Она вела сегодня единственный в своем роде урок. Необычный. Трудный. Открытый. Всей деревне. Всему миру»!

Психологическим нюансом явилось чувство, внезапно охватившее выступающую, она ощутила: что-то мешает ей вести праздник, говорить.

Но таким раздражителем для Лидии Ивановны являлись не люди, а… Тишина, «царствовавшая здесь полстолетия» и глушившая теперь человеческие голоса.

Далее автор довольно подробно сообщает: «Все внимали ей. Справившись с волнением, она огласила скорбный список, составленный Алексеем, перечисляла поименно тех, кто погиб в лагерях. Кто сложил голову на войне. Кто умер после войны. И предложила почтить их память минутой молчания. И все встали. И замерли. И взрослые (некоторые смахивали слезу), и озорные дети стояли смирно, вытянув по швам маленькие ручонки. И даже Боренька Осипов на руках Алексея на мгновение застыл и удивленно приоткрыл ротик. И на мгновение воцарилась над угором торжественная тишина. Даже ветер стих»…

Потом звучали тосты, песни с частушками. Люди, объединенные коренной деревенской идеей, смеялись и плакали от радости.

4

Время идет. История пишется. У основной из молодежных пар, показанных во второй части романа, у Алексея и Насти, родилось уже трое детей. Алексей, который будучи юношей, почти каждое лето наведывался с родителями из Котласа в Заднегорье в необыкновенно красивые и не закрепощающие человека дедовские места, остался там после женитьбы на постоянное местожительство с самыми серьезными намерениями, работает преподавателем, обустроился, стал ладить дом, косить, заготовлять. Он и семья основательно прижились в вилегодском селе Покрово, в которое время по сути депортировало людей, а не они сами дезертировали из почти всех малых деревень округи. Алексей и его Анастасия, хотя и относятся к так называемой деревенской «вшивой» интеллигенции, все же является надеждой и опорой, при помощи которой держится людская надежда на завтрашний вилегодский день.

Эти сравнительно молодые люди четко сориентированы как на землю-кормилицу, так и на небо-спасителя, на его земной филиал -церковный приход. И вот здесь, при достаточно достоверной тяге молодых людей к православной вере, появляется версия, что писатель Редькин – выпускник и бывший преподаватель советской школы, как общеобразовательной, так и литературной, ценит в церквях все же больше не содержание, а их архитектурную красоту.

Но если так, то появляется повод опять говорить, что у писателя Редькина чувство опережает тревожные мысли. Но разве за это можно судить, злобно критиковать? Ведь литератор-гуманист в лучших традициях национальной классической литературы желает людям только всего хорошо. И это вина гораздо более могущественных сил, когда подтверждается, что дорога, вымощенная благими намерениями, оказывается, опять сворачивает в ад. Снова вспоминаются слова одного из героев романа: «Второй раз на веку жизнь перевернулась. Поди еще не последний». Поэтому и автор предлагает при дальнейшем ходе русской истории двигаться не как при Советах, – наобум, а осторожно, с оглядкой. В случае с Россией риск совершенно не благородное дело, сколько миллионов людей положено!

Что ж, в вилегодской хронологии на беды то пусто, то густо. Иногда при чтении романа только начинаешь в каком-то месте сожалеть, что стало все благополучно, скучновато и суховато, то есть «бескровно», как тут же на голову выливается ушат крови, и начинаешь небеспричинно предполагать, что вскоре опять всего трагического понахватается вилегодская сторонушка.

И в жизни только оглядывайся, не зевай. Поэтому считаю, что основной завет основательного и классического писателя Редькина – это «тише едешь – дальше будешь». Этот принцип, пожалуй что, даже преднамеренно и оправданно заложен в название романа «Тихая Виледь». Пусть река течет, не торопится и не запускает впереди себя вспененные волны советского героизма и романтизма. Пусть над рекой светит банальное, но теплое солнце, пусть звонят церковные купола, пусть раздаются детские и взрослые голоса, пусть пошумит сельскохозяйственная или лесозаготовительная техника. Пусть всегда будет мир и достаток на Вилегодской земле!

Завершить статью хочется несколькими строками о незаурядном таланте прозаика Редькина. «Тихая Виледь», конечно, не «тихая», хотя по некоторым показателям и тихая, но если не теперь, то в недалеком будущем обязательно «выстрелит», поскольку потенциал этого произведения еще не раскрыт, а энергетический заряд его считаю очень мощным. Да, «Тихая Виледь» говорит, поет, кличет, взывает. Виледь со своим звучанием речным, речевым, звенчальным, как бы сама говорит за себя, она «засебяговорящая», но не самоговорящая, ведь чтобы она заговорила на человеческом языке, сочном, бесподобно музыкальном и содержательном, на котором объясняются местные жители прошлого и нынешнего веков, ее должен расшевелить, растолкать (лодкой или веслами), а потом разговорить такой Писатель, которому бы она полностью доверилась, раскрылась во всей своей, повторяю, речной-речевой глубине. И такой писатель, который с титанический трудом и феерической легкостью повествования нашелся, это Николай Иванович Редькин, которому должны сказать «спасибо» и местные жители и всероссийский читатель.

Владимир Петрович Меньшиков. Член СП России с 1993 года. Поэт, прозаик, критик. Лауреат всероссийских литературных премий имени Бориса Корнилова и Александра Прокофьева (Ладога).